action 1action 2action 3action 4action 5

Готэм разваливается. Готэм отказывается признавать контроль: убийств становится все больше, а массовых нападений боятся всё пуще. После произошедшего три недели назад, жители города по-прежнему в страхе, ведь сбежавшие из Аркхэма так и не пойманы, а уровень преступности растёт с каждым днем.
Тем не менее, большинство стараются мириться с происходящим — разве есть другой выбор?
Но смирение в Готэме приводит только к большему мраку.
сюжет игрыобъявления администрациисписок персонажейправила FAQзанятые внешностинужные персонажигостевая

Время в игре: конец июня - начало июля 1976 года. В Готэме установилась стабильно теплая погода, преимущественно переменная облачность или ясно.

последние новости проекта:
02/11/16 Спокойной ночи, Аркхэм. Всем спасибо, все свободны.
27/09/16 А у нас новая глава квестов! Есть время, чтобы прочитать, проникнуться и не пропускать свою очередь.
27/09/16 Пора просыпаться, Аркхэм! Празднуем с объявлением и записываемся в квесты.
21/09/16 Произведена смена дизайна, за который мы благодарим приглашенного мастера Holocene. Читаем объявление и ждем новой главы сюжета.
12/04/16 подведены свеженькие итоги.
01/04/16 заряд первоапрельского настроения несёт с собой новенький трейлер от Хоггарта.
31/03/16 произошли изменения в системе вознаграждений за респекты, подробнее читайте здесь.

ARKHAM: horror is a place

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » ARKHAM: horror is a place » CITY STORY » you're my favorite show


you're my favorite show

Сообщений 1 страница 14 из 14

1

6 февраля 1976
Barbara Kean & James Gordon
https://49.media.tumblr.com/00f0c9b8ce44dae569b499fb35d17912/tumblr_nxmr5gn97O1qmybnno7_250.gif https://49.media.tumblr.com/9d5e0c7c6e8d79927abf4b179711ebc4/tumblr_nxmr5gn97O1qmybnno4_250.gif
Хотели бы вы застать в полночь безумную невесту, числившуюся среди мёртвых?
О да, конечно же, хотели.

+2

2

Прошли сутки, а на мне всё ещё это нелепое платьице – карикатурно-полосатое, словно для рекламы лечебницы, мол, посмотрите, здесь и такие девицы встречаются, не сплошь и рядом же психопаты! А я, наверное, неплохо бы вписалась, нарисовали бы немного pin-up, уронившую шприц в попытке свернуть шею этой страшно навязчивой докторши, которая то и дело спрашивала меня о детских проблемах. Папа не приставал, нет? Мама любовников не водила, нет? Эй, может быть, детские проблемы у тебя, малышка, может быть, это тебя в детстве заперли в клетке с попугаем? Потому что, признаться, говорила она на том же интеллектуальном уровне.
А еще, знаете, что я заметила, вернувшись? Готэм ничем не отличается от Аркхэма. По сути, Аркхэм и является обобщенным филиалом Готэма, правда, в лечебнице всё же безопасней – во всяком случае, транквилизаторы выплевывать получалось не всегда и ужасно хотелось спать, просто невыносимо. Благо, доктор Аркхэм (ох, нравится мне это старомодное обращение!) оказался сущим душкой. Почему-то он отменил препараты уже через две недели. И тогда было даже весело, о, я никогда не встречала таких людей! «Мелена» пошатнулась, вот где настоящий источник ценных человеческих экспонатов.  А как было забавно, когда джинджер решил разбить голову этой крикливой сучке, которая то и дело визжала, что она нормальная. Нормальная, да, слышали. Нормально было тогда, когда она наконец заткнулась и пролежала в подвале больше суток, ха, её, кстати, ещё и кто-то нехило так изнасиловал, правда, посмертно. Может, это всё, конечно, слухи, но разве не очаровательно?
Стойко чувствуется, что я вернулась из продолжительного путешествия, меня даже встретили в аэропорту – читай, у подорвавшейся стены второго корпуса. Каков сервис! Сайонис как-то умудрился не бежать вместе с этими плебеями, а усадить меня и еще парочку приемлемых в мрачную машину, доставившую меня прямиком к дверям чьего-то дома. Кажется, это какой-то супер-ох-какой-секретный дом Марони, хотя, уже через час я опрокинула столько вина, что мне было бы хорошо в любом месте, где есть душ, кровать и еще одна бутылка. На следующее утро я – выстиранная, выглаженная и небрежно-похмельная – застала какое-то сумасбродное собрание, на котором Фальконе уже чуть не перерезал кому-то глотку, а его подручная – хорош мужчина, уже с подручной! – даже без причитаний носилась с бинтами и кроваво-коричневатой тряпкой. Откровенно говоря, любые обсуждения наскучили мне уже в первую секунду, когда его величество Босс решил, что это был первый и последний раз, когда кровь будет проливаться среди «своих». И что за нежности.
Я, конечно же, хотела прямиком оказаться в полицейском участке – ну, чтобы не только Джиму, но и всем полицейским напомнить, что их верный офицер отдела убийств до сих пор окольцован. Но, каково разочарование, я едва не забыла, сколько усилий было потрачено на перевод денег в лечебницу – оказалось, благотворительный счет родителей так и не закрыли. И все только для того, чтобы подменить какой-то снимок зубов и пожертвовать никому не нужной старухой! Она бы и так отошла в мир иной через пару недель, мы лишь сделали её уход быстрым, безболезненным и ужа-а-асно зажигательным, если вы понимаете, о чем я.
---------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------
Don't act all calm and businesslike. Rough me up a little, if you want
♫ The Crazy Z's feat Stephanie Maybe - My Favorite Show

---------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------
К ночи я уже здесь. Что хорошо в Аркхэме – так это десяток приобретенных и неимоверно полезных навыков. Например, теперь я с легкостью взламываю замки и даже обзавелась собственной отмычкой, торжественно подаренной мне девчушкой из Ист-Сайда, которая разгромила продуктовый магазин. Беспечная юность. В тёмном доме так чисто, что меня одновременно выворачивает от тошноты и восхищения. Даже сейчас, живущий один, Джим не уступает этой одержимой педантичности – между прочим, любовь моя, это первый признак личностных расстройств, как говорила та вытраханная в детстве (я уверена, что только поэтому она может быть так одержима детскими травмами) докторша. В первую очередь меня почему-то бесстыдно тянет перекопать весь его шкаф, как будто бы я найду там что-то кроме до последней пуговички застегнутых однообразных рубашек. В инстинктивном порыве я схватываю вешалку и тяну воротник на себя – совсем так, как я всегда делала, когда его правильность Гордон возвращался с работы. Только рубашка отдает порошковой отдушкой вместо сладкого запаха вечерней усталости. Я нелепо пытаюсь накинуть её поверх полосатого платья и кручусь перед зеркалом, но, черт возьми, даже зеркало в этой псевдо-армейской квартирке всего до пояса – Джим, ну не стоит так не любить себя, тебе есть, чем полюбоваться.
В этой квартире так скучно, и я в очередной раз вспоминаю, что никто даже не задумывался о совместном проживании в его доме – я бы, наверное, сошла с ума (какова ирония) от этих маленьких окон и низких потолков. Неужто он сохраняет спокойствие даже сейчас, когда по Готэму еще несколько часов – и прокатится новое кровавое цунами? Или, может, он и вовсе не приходил домой? О, Джим-Джим, разве можно быть таким повесой? Или ты так расстроен, что даже твоя квартира, где мы так никогда и не спали, может напомнить тебе о твоей покойной невесте? Хорошие мальчики должны быть дома к десяти, а не к полуночи, ай-ай-ай, Джим, что бы на это сказал твой папочка?
- Ам, honey, - я улыбаюсь так широко, что, кажется, если бы лунный свет всё же появился в этом округе, блеск заиграл на зубах, но мой милый полицейский так быстро включил свет, - Я здесь уже больше часа, ты обычно возвращаешься значительно раньше, надо было предупреждать!
Я знаю, что сейчас, наверное, он будет строить из себя мистера офицера – при нем должны быть наручники, а в полицейском участке только и ждут, что нового геройства местного спасителя. Джим, почему ты спасал Готэм, когда нужно было спасать меня?
- Не стой, как чужой, Джим, и налей мне воды! Ведь ты, наверное, не припас немного джина для такой долгожданной встречи. Знаешь, я ужасно утомилась, пока пыталась найти в твоей квартирке хоть что-то компрометирующее. Скажи, в твоей жизни было хоть что-то интересное, помимо меня? – я поднимаюсь на диван коленями, упираясь ладонями в твердую спинку с бежевой обивкой. И смотрю, смотрю на Гордона, которого не видела уже два месяца, которого каждый из моих душевнобольных друзей обещал прикончить лично. Но мы же договорились с ними – не убивать себе подобных.

+6

3

Двадцать девять часов.
Может стоило сказать "двадцать девять часов ада"? Потому что это всё звучит достаточно паршиво, но, конечно, решительно ничего не меняет. Мы здесь научены измерять работу не усталостью, и не временем, да и времени-то  – сущая малость, но я устал. Не "оставьте-меня-одного"-устал, или "я-хочу-покоя"-устал. Я, скорее, устал терять, и это, как выяснилось, на плечах гораздо тяжелее сказывается, чем что-либо иное. Забавный факт: в такой ситуации все сходятся во мнении и говорят, мол, самое время напиться. Но на дне стакана нет ответов, я только что проверил. На дне стакана только помятая физиономия полнейшего придурка; на дне стакана чужие смерти, каждая из которых тычет пальцем в твоё подреберье. Я проверил, там пустота, в общем-то, такая же, что и у меня внутри, распространяющаяся через кровь вместе с кислородом, заставляющая триджы ронять ключи, пока открываешь дверь, заставляющая в приступах особенного отчаяния бормотать что-то бессвязное, бредовое совершенно и – абсолютно, ни капли не помогающая.
Лесли Томпкинс, чуткая, всезнающая и настойчивая Лесли Томпкис, у которой для любого не так закатанного рукава и не так разложенных на столе бумаг есть диагноз, говорит, что это называется эмоциональным выгоранием. Чаще всего, говорит Лесли, это проявляется у добряков с непоколебимыми идеалами. "Ну, знаешь, таких вот хороших парней вроде тебя", – говорит доктор Лесли. Наверное, дело говорит, но последнее время я страшно раздражаюсь от того, что каждый, кто знает хоть немного о человеческой натуре, считает священным долгом прибегнуть к этой уловке – залезть в душу, наперед гадая, что они там найдут.
О, да, здравствуйте, меня зовут Джеймс Гордон, и я для всех вас – раскрытая книга, справочник для дошкольника, но не пойти ли вам всем хотя бы сегодня в задницу? Просто свалите. Даже ты, Буллок, со своими язвительными "Я знаю". Я знаю, ты думаешь, тебе одному хреново. Я знаю, ты думаешь, никто не совершает таких громадных промахов. Я знаю,ты думаешь, что первый испытываешь к себе столько разочарования и отвращения.
Вы все всё отлично знаете. Кроме одного. И вот тут можете так же дружно начинать вертеть на конском сами знаете чём свои результаты экспертиз, официальные подтверждения и заключения специалистов. В нашу последнюю встречу Барбара Кин сказала, что мы умрём с ней в один день. И вот что знаю точно я – единственным аргументом для Барбары всегда была только она сама.
Я пока жив. Смекаете?
Но всё это решительно ничего не меняет, хоть и звучит достаточно паршиво. Когда открытая дверь ударяется о фиксатор, я успеваю отметить, что это самый очевидный из всех сценариев, но я почему-то к нему не готов. Это получается само собой. На рефлексах (лучше бы их никогда не было) — рука тянется к кобуре, а я сам весь замираю мгновенно. Уходят секунды, чтобы осознать собственный просчёт — правильные копы оставляют оружие на работе, когда собираются напиться, и я успеваю разве что бросить вслух короткое "блядь", прежде чем окончательно проиграть и в этой партии. Я, кажется, везде  теперь проигрываю, хоть и везде заранее об этом знаю: сколько шахматную доску ни переворачивай, фигуры всегда остаются теми же.
Голос у Барбары — наждачная бумага под скрип дверных петель Аркхэма. За два с половиной месяца работы там (да какой работы — ссылки) я слишком хорошо уяснил: ни одна дверь не должна открываться бесшумно, они должны выть, как звери, запертые за ними, выть громче зверей. Ещё один научный эксперимент безумного, как и его пациенты, доктора Джеремайи. Голос у Барбары — треснувшее стекло, меня от её голоса в дрожь бросает, и дело, повторяю я несколько раз сам себе, не в том что в ней слышатся отголоски дикого смеха всех её новых друзей. Дело не в том, что её голос — записанные на плёнку фразы всех допросов, и, конечно, не в том, что она каждым своим действием кричит о моей ей принадлежности. Не в том.
Барбара поглаживает обивку дивана, лак на ногтях потрескался и напоминает стену полицейского участка, ту часть, что за спиной Харви. Барбара выводит на ткани символы Аркхэма (от одного этого меня тянет высадить в него всю обойму, просто к слову, если кто-то вдруг спросит). Барбара смеётся и ничего не понимает (ещё бы она понимала, ха-ха), но ей кажется, она знает всё — не нужно тонкого психолога, достаточно спросить простого оперативника, чтобы прочитать это в её глазах, — и меня от этого взгляда (снова, снова, снова) в дрожь бросает.
Барбара. Подними руки, и держи их так, чтобы я видел, – не надо даже прилагать усилий, чтобы звучать сухо и холодно, все старания уходят на то, чтобы приближаться к дивану так же медленно, как сотрудник зоопарка к открытой двери клетки голодного хищника. С собой ни пистолета, ни рации, но я бы сейчас не стал добавлять "как назло".  Да и торопиться совсем некуда.
Я бы и рад поиграть с тобой в новую игру, моя милая Барбара, но я просадил все свои фишки в прошлой. Той, в которой ты была принцессой в беде, а я не пришёл к тебе на помощь. Пора придумывать новые правила.
Саммари: всё это очень раздражает.  И правда в том, что доктор Лесли ошибается: я больше зол, чем сломан. Меня даже можно назвать отчаявшимся, но это не то, что можно произнести вслух — даже если это "вслух" ограничивается собственным разумом. Да и говорят ведь, от отчаяния люди срываются куда-то вниз, откуда прежними (откуда вообще?) уже не выбраться, но единственное, что я ощущаю чётко и ясно — ярость.
Рад, что ты нашла способ избавить себя от скуки. Извини, что не бьюсь в экстазе "О, чудо, ты воскресла", но у нас в полиции это звучит как "У вас есть право хранить молчание", сама знаешь.

Отредактировано James Gordon (2016-02-03 16:38:27)

+6

4

Джим-Джим-Джим. Мой милый, бедный Джим, от которого раньше никогда так не несло бурбоном на несколько метров и, пожалуй, часов вперед. Лицезреть постепенно падение со стороны – удовольствие для особо искушенных. Я, конечно же, знаю, в чём дело, Джим, все знают. Кроме тебя, наверное. Ведь что бы ответила твоя чистейшая накрахмаленная совесть, если бы узнала, что я буду каждый день приходить к тебе во снах?  Что я каждый день прихожу к тебе перед сном, во время и после – что я никогда не выберусь из твоей головы, Джим, как бы ты ни пытался.
Я всегда надеялась, что после всех этих многочисленных случаев: с Гилзином, с тем случайным ограблением в моем доме, да и просто с фактом проживания в Готэме, Джим наконец-то смирится, и вместо устройства для снятия катышек в прикроватной тумбочке свою жизнь обретет пушка. Но, как я ни пыталась перекопать здесь всё, мой отчаянный герой так и хочет показаться хорошим. Неужто он действительно поверил в факт моей смерти? Неужто он не предполагал, что где-нибудь  - дома, в ближайшем переулке или даже в полицейской раздевалке – его ждёт приятный сюрприз? Джим, ты помнишь, как часто я готовила тебе сюрпризы, когда мы жили вместе?
Я улыбаюсь так широко, что губы норовят треснуть от напряжения, но иначе совершенно не получается. Он так чертовски мил, когда растерян, и особенно – когда в растерянности пытается казаться хозяином положения.
- Всё что угодно для тебя, Джим, - я покорно поднимаю руки над головой, помахивая пальцами – мол, смотри, всё на твоих глазах, никакого обмана, - Ты что, думаешь, что я пришла сюда убить тебя? – усмехаюсь, усмехаюсь, снова усмехаюсь – едва ли не смеюсь в полный голос, - Что ты, ты же помнишь – для такого мне придется и самой застрелиться, но, знаешь, я ещё не устала.
С по приказу расслабленно поднятыми руками я обхожу диван стороной – так, чтобы нас не разграничивала физическая преграда. Мне слишком сильно хочется вывести его на волнение, слишком сильно хочется проверить – на что он готов, чтобы окончательно угробить свою жизнь? Кажется, словно он всё ещё пытается меня защитить, только в этот раз уже от самой себя. Спрятать в Аркхэме, чтобы меня не застрелили шальной пулей во время бездумного ограбления, или и вовсе вывезти из этого города – только бы успокоить свою вечно изнывающую совесть. Это так, Джим? Так? Разве ты можешь позволить себя выйти из этого пресловутого амплуа рыцаря? Разве ты когда-нибудь был кем-то другим, а, Джим? Мне так чужд его контроль – просто потому, что теперь я знаю, каково наконец избавиться от вечно досаждающего «надо», «нужно» и «необходимо». О, Джим, отдаваясь контролю, ты теряешь самое главное – возможность быть свободным, моя любовь.
Но мистер Гордон как всегда невыносимо сух и холоден, как примерзший камень. Он выглядит уверенно, его челюсть как всегда напряжена, подчеркивая армейскую выдержку даже тогда, когда он так бесстыдно пьян – вылощенный, вычурный, расчерченный каждой линией, будто неумело составленный фоторобот.
- Перестань, Джим, ты хорошо провел вечер, мы не «у вас в полиции», - лицо выстраивается ледяной гримасой а ля Гордон, и я нелепо качаю головой, подражая голосу моего детектива – «бубубу, я такой серьезный», - Зачем превращать его в такую скучную беседу? Мы ведь так давно не виделись. Неужели у тебя был другой повод довести себя до такого состояния, кроме моих несостоявшихся похорон? – я с математической точностью определяю дистанцию между нами, чтобы дать себе чуть больше времени, прежде чем он попытается… что? Заковать меня в наручники? Джим, ты точно знаешь, как всё-таки мне это всё страшно нравится.
К слову, мне в общем-то было всё равно, узнают ли о моем побеге власти и как скоро объявят в розыск – ощущение свободы полноценно складывается именно из страха потерять что-либо, а значит – из абсолютного отсутствия любых необходимых формальностей. Фиш требовалось скрыться, о, все эти тугодумные Марони, Фальконе и прочие – пф, безумная скукотища, закрученная на уровне бульварных детективов. Меня волновала совершенно другая интрига. Стоящая прямо передо мной.
Я знала, что Джим узнает первым. Он же, знаете ли, лейтенант. Нет, не так – я хотела, чтобы Джим узнал первым. Мне было плевать, узнает ли кто-то ещё – но мне до ужаса, до нестерпимого и невыносимого визга хотелось увидеть его именно сейчас, когда он ещё только пытается смириться с фактом моей смерти. Мне хочется видеть тебя разрушенным, Джим, видишь ли, после всего, что произошло, я вырвалась к своему восхитительному дну мгновенно – ты же ползешь, как чертова черепаха, Джим, торопись, осталось совсем немного времени.
- У меня есть идея! – я демонстративно подпрыгиваю на месте, приземляясь на босые ноги – обувь ведь априори излишество для дома. Я же дома. Возвращаюсь в исходную позицию, обходя диван с той же стороны и вновь упираясь руками в мою диванную крепость.
- Давай так. Я буду задавать тебе вопросы, а ты будешь отвечать на них! – воодушевленно, громко, дикой улыбкой, - Ничего сложного, согласись? – даже ребенок поймет, Джим, только не делай глупостей.
Слишком очевидно, что я не могу оставить мою любовь без новой игры – я не хочу дать ему заскучать, надо срочно избавиться от этого натянутого напряжения между нами, так ничего не получится. Движения по квартире сродни хищному обходу собственной территории, и я снова огибаю преграду вокруг, останавливаясь в этот раз с другой стороны, неуемно, воодушевленно, как первоклассница, тереблю в руках юбку – ох, как это будет интересно! Я готовилась к тому, что он заявится с табельным оружием, а тут всё намного проще, ведь, как оказалось, можно было всего лишь прихватить с собой ту сияющую штуку со стены Фальконе – только представьте, как бы я смотрелась с мушкетом! И он бы точно согласился, ради м-м-милейшего детектива. Я слишком верила в тебя, Джим, и ты лишил нас такой аристократичной сцены, ты, конечно же, Север, я – Юг.
- Главное – отвечай честно, я сразу увижу, если ты лукавишь, ты же понимаешь, - смело и уверенно шагаю вперед, сокращая расстояния до предельно недопустимого, недопустимого по правилам полиции, наверное? – Начнем с самого простого. Расскажи мне, как ты провел этот вечер, а то я просто томлюсь от догадок!
- А-а-а, - в такт трем отрывистым «а» в отрицании веду пальцем ровно перед носом Гордона, который подается вперед и еще секунда – ударит меня затылком если не о пол, то точно о стену, - Я настоятельно рекомендую тебе не совершать лишних движений и играть по правилам, sweetie, ты же не хочешь оказаться без пяти минут вдовцом во второй раз, верно?
Смакуя, медленно, неторопливо, со всем старанием эротических фильмов 70-х я широко открываю рот и чуть вытягиваю кончик языка, на котором красуется нелюбимая каждому специалисту по допросам капсула. Ну, с ядом, конечно же, а вы что, думаете, я зря теряла время в Аркхэме?

+4

5

Это похоже на то, как паук тянет из своей жертвы жизнь: мерцает серебристая паутина, и смерть приходит ломких игольчатых ножках. Барбара  улыбается, и каждый раз я вспоминаю фотокарточки обугленных челюстей, которыми Нигма бесцеремонно тыкал мне в лицо. От этой улыбки сердце вскидывается вверх, а ладони покрываются испариной. Я отвратительный полицейский, и я ничерта не знаю, что мне сейчас делать.
Расцветая не своей улыбкой, Барбара спрашивает, как я провёл вечер.
Закрываю глаза всего на секунду.

–  Капитан, если вы не против, я сегодня уйду пораньше. Буллок  передаст в архив протокол.
Очередной патрульный с отчётом нервно поправляет фуражку. В каждой нетвёрдой фразе он так усиленно перекладывает вину, будто считает, что причастен.
Нарочито сильно давлю на стул, поднимаясь, и он послушно скрипит, сцепляясь с полом.
Мальчишка инстинктивно отступает. Боится, что я сорвусь. Разнесу в щепки стол. Боится, что схвачу остроконечную стеллу –  стеклянное свидетельство безупречную службы боевого пехотинца Джей Дабл ю Гордона – и повалю его на пол, держа эту стеллу у его глаза и подвывая: "Это ты виноват, недоумок, это твоя вина!" Что я воткну острый угол награды ему в глаз, что размозжу его голову о кафельный пол, а кровь затечёт между плитками и никогда не отмоется. Тучный, вечно сопливый уборщик Тодд будет брюзжать, будет тереть пол много часов, но этот блёклый розовый след навсегда останется в стыках кафеля между нашими с Харви столами.
Он боится, я почти вижу как он горит. Перебрасываю папку Буллоку и ухожу.
Ошибаешься, лейтенат. Джеймс Гордон, может, и держит за руку каждого из прокажённых. Но он ещё не болен чумой, поразившей город, цель спасти который стала такой привычной, что её отсутствие было бы сродни двусторонней лоботомии. Изо дня в день я играю с чумой в ладушки, но не она охватывает меня жаром, несущим марево и озноб, не вгрызается изнутри, но обжигает гноем снаружи.
У самой двери ближайшего к участку бара худощавый парень (по виду –  типичный белый воротничок) неумело мутузит пергидрольного блондина. Движения первого такие неловкие, а волосы второго такие неестественно светлые, что всё мне всё это кажется поставновкой, или вовсе галлюцинацией.
– Со льдом или без? – Бармен смотрит на меня лицом, какие бывают только на картинах мучеников – выписанное каждой мелкой чертой соболезнование и тоска, от которых непременно должно хотеться покаяться. Но фразы совсем не иконописные. – А, тебе ж нажраться. Обойдёшься и без.
Он достаёт бутылку, и в режущем глаза свете неоновой подсветки она блестит, будто здоровый кусок обработанного янтаря. Ловко срывает крышку и наливает мне пойло первый раз. Ещё через десять минут – второй.
Мне кажется, я пьянею со вдоха.
Через полчаса я начинаю думать, что мог бы плеснуть ему в лицо эту бурду, приложить головой о стойку, и когда она  треснет, забить его ножкой от стула до смерти.
"Давай играть, малыш Джимбо",  — щурит глаза чума, маня лодыжкой с полированной стойки. — Дай, я обниму тебя, Джим Гордон. Я же такая жаркая,  Джим, что же ты.
Закрываю глаза всего на секунду.
Меня тянет сквозь дым, сквозь грязные стены, через многоликую толпу людей, гремящих стаканами и выбитыми зубами. Сквозь желтобрюхое тело такси, через молчаливую группу людей, сноровисто орудующих иглами. Сквозь мигающие лампы лобби, гулкую клетку лифта, истоптанные дорожки коридоров и чёртову лверь квартиры, в которую я попал с третьего раза.

"Давай играть, Джим", — издевается чума, проводя языком по зубам Барбары.
Выглядит не игрой, а дуэлью — ты стреляешь, а промахиваюсь.  Страшно, страшно, главное — не выдать себя.
Я дурак, у меня нет оружия, но я до последнего мгновения томлюсь уверенностью, что Барбара —  моя дальновидная, выверенная Барбара не явится ко мне без набора ножей. Ножей она не взяла, но, в отличие от меня, предусмотрела все варианты — у моей женщины нет ножей, но в вместе с последней фразой в меня летит мнимый метательный кинжал, и впору криво заваливаться от нестерпимой боли набок.
Со стороны, безусловно, красиво — dance macabre, ангельская позолота всё ещё осыпается с образа моей Барбары. Но я знаю, чьи скулы я увижу под ним.
Бар-ба-ра... — Почти нараспев произношу я, предельно медленно подаваясь вперёд, проводя рукой по податливой ткани выглаженной рубашки, впитывая через сукно тепло не вздрогнувшего плеча, утыкаясь губами в шею. —  В Фэйрмонте сегодня отличный пекановый пирог. Совсем такой же, совсем. Помнишь?
До отчаяния надеюсь, чтобы сознание сжалилось над тобой и отправило туда, где ты чувствовала себя в безопасности, моя бедная, славная Барбара. В день миллионом лет ранее, когда мы вместе смеялись над твоей неожиданной для меня аллергией на эти цветы (до сих пор от шока не могу держать в памяти их название), каждая секунда счастья была задокументирована и всё было будто бы под контролем.
Я представляю, как всаживаю в глазницу патрульного клиновидную стеллу, я представляю как ножкой высокого стула превращаю в кучу бурого месива череп бармена, я точно знаю, какую силу и ускорение нужно придать повёрнутой ребром ладони, чтобы не привести к смещению шейных позвонков, но не могу. Не могу, не могу.
Вот он эшафот, сам подставился под ноги, вот она петля, обвилась, как родная. Слева, лощёным котом на спинке дивана разлеглась чума. "Ты же солдат, Джим. Вас учили нести спасение. Смерть — это выход", — подначивает она.
Помнишь, Барбара, я говорил тебе уехать? Помнишь, я умолял тебя оставить этот паскудный город хотя бы на время? Помнишь, как ты сомневалась ровно секунду, прежде чем сказать "нет"?  Не говори мне, неустрашимая моя Барбара, что это я сломал тебя.
Кажется, я сказал это вслух, потому что Барбара вскидывает голову и смотрит на неё сквозь чёлку отчаянно, будто зверь, ступивший лапой в капкан.

+2

6

А, Б, Р – каждая буква отзывается в голове тихим, родным голосом. Каким невыносимым, черт побери. Тем, который извечно звучал для меня пресловутым дождевым шумом – под который так легко засыпать каждую ночь, когда пальцы сонными движениями скользят по усталому телу, и Джим шепчет что-то снова и снова, ему так бесстыдно нравилось проговаривать моё имя, а мне так бесстыдно нравилось засыпать под его шепот. Я обмякаю под единственным прикосновением его, который не прикасался ко мне добровольно уже полгода, чьи пальцы я привыкла чувствовать каждую ночь, каждое утро – теперь могу только помнить, зато каждую секунду, как вызубренное в детстве стихотворение про маленького Джека Хорнера. Джим, наверное, имеет все шансы стать заклинателем моего безумия, если бы это действительно было безумием. Если бы кто-то, кроме других, считал это безумием.
- Джим, - я инстинктивно отзываюсь на своё имя, я всё ещё здесь, я тяну его тихо, приглушенно – музыкой по сравнению с теперь уже привычными крикливыми интонациями, я, наверное, хочу сказать что-то еще, но, конечно же, осекаюсь – разве ты хочешь слышать правду?
Пределы контроля явно преувеличены, понимаете? Необходимость держать себя в руках – нещадно переоценена, будто поспорите? Условности и ограничения – удел серого существования, беспробудная бездумность – вершина обнаженного гедонизма. Разве полная отдача собственным желаниям имеет границы возможного? Отдаваться свободному, отдаваться абсолютно животному – разве не в этом истинная цель человеческого естества? Разве не преодоление своих навязанных цивилизацией рациональностей-читай-ограничений заняло место первородного стремления ещё в античности? Плотские утёхи определяют человеческое существование, но кто-то зачем-то сказал, что они ограничиваются лишь удовлетворением своих сексуальных потребностей. Как по мне, убийство носит естественный характер. Дикий – да, противоестественный – нет. Вскормленные христианской моралью, мои родители смотрели Animal Planet и наблюдали, как львица раздирает в клочья свою соперницу, а самки тамаринов не жадны до убийства своего слабого потомства. Но они же животные, Барбара, ты наша дочь, Барбара, убери нож, ради Христа. Когда-то кто-то решил, что способность к самосознанию накладывает обязательство не убивать. Предаваться оргиям, всяческим зависимостям, обжорству, жадности, жестокости и равнодушию – это неотделимые составляющие становления человеческого вида. Но убийство – нет, убийство это табу. Лицемерие, не находите?
Мораль, мой милый Джим, такова, что нет никаких моралей, неужели ты до сих пор этого не понял? Ты видишь это, ты знаешь это, но как глупый маленький мальчик, боящийся ослушаться своего недалеко папу, ты служишь каждой букве закона. А ведь грань – она вот, сделай шаг – и мы наконец будем вместе. Маленький, совсем незаметный, но такой важный шаг. Но ты так боишься, Джим, ты боишься не меня – ты просто боишься признать, что мы слишком похожи.
Я смотрю ему в глаза и продолжаю улыбаться. Я видела в Готэме настоящих безумцев – которые не понимают, что делают, движимые хаотичными деструктивными желаниями или подавленные прописанными в учебнике психическими заболеваниями. Они бормочут себе что-то под нос, они претворяются животными, они смеются так громко, что стены Аркхэма находятся в постоянной зловещей вибрации: от криков, стонов и, конечно же, перманентного смеха. Наверное, это всё джинджер, смеющийся за каждого больного разом.
- Барбара, почему ты сделала это?
- Что, мистер психиатр?
- Убила их.
- Потому что я просто хотела этого.

Желание убить, видите ли, психопатия. А за ней – истерия, нарциссическое растройство личности и миллион психических заболеваний в ранней стадии, которые мне приписали серые и неимоверно скучные люди в очках. Просто потому, что я всего лишь делала то, что хотела, понимаете? Мне кажется, видя убийц, люди просто завидуют их свободе – вот и прячут за решетку под предлогом болезней или невозможности жить в цивилизованном социуме.
Но, милый мой Джим, знаешь, что самое страшное и что – самая правда? Тебе намного проще списывать всё на болезнь, чем на личный выбор.

He put in his thumb,
And pulled out a plum,
And said 'What a good boy am I!'

Прошло, наверное, не больше пяти секунд, когда я, как глупая девочка, пялилась в твои чертовы глаза – ты вытягиваешь из меня жалость? Ты вытягиваешь из меня раскаяние, да?  Зачем ты провоцируешь меня, Джим? Почему ты просто не можешь смириться? Глупый Джим, тебе ещё столько нужно понять.
- Я не понимаю тебя, Джим Гордон! – я отстраняюсь назад и развожу руками в стороны, выражая театральное недоумение, - Мне кажется, я вполне чётко объяснила правила игры, разве нет? Я прощу нарушение в первый раз, так уж и быть.  К тому же, мне очень хочется поиграть. Считай это поблажкой за все твои былые заслуги.
Я делаю несколько шагов назад, разочарованно качая головой. Скучный, мой скучный Джим, который так и не хочет принимать никаких правил, кроме тех, что вбили ему бестолковые армейские командиры, капитаны полиции и, наверное, он сам со своим «Я – сама справедливость». Пара метров – и я упираюсь спиной в кухонную столешницу. Пальцы, за эти полтора наизусть вызубрившие квартиру, нащупывают ящик со столовыми приборами, и я стремительно вытягиваю необходимый предмет. Я улыбаюсь, Джим, я улыбаюсь только тебе – неужели даже этого недостаточно? Я чуть наклоняю голову, как делают изучающие реакцию человека псы, и выпрямляюсь, с грохотом бедрами захлопывая ящик.
- Я поняла свою осечку, Джим, - в правой руке блестит идеально, как всегда у Джима, заточенный кухонный нож, и я держу его крепко, направляя в сторону того, кто если и боится – то только меня, - Пожалуй, я не до конца дала тебе понять всю серьёзность этой игры. Понимаешь, если ты не будешь отвечать на мои вопросы, игра перестанет быть такой веселой.
Я смыкаю левую руку на лезвии, правой – тяну рукоять в обратную сторону. Разрез выстреливает кровью медленно и мне, честно говоря, казалось, что будет значительно больнее.  С каждой каплей крови мне хочется улыбаться всё больше – разве есть что-то ярче, разве есть что-то жизненнее? Я чувствую, как жидкость течет по запястью, как капли приземляются на босые ноги, но я лишаю себя удовольствия наблюдать за зрелищем, ведь перед глазами есть что-то более интересное, моя любовь.
- Не стыдно, Джим? Ты снова меня подвел, я снова вынуждена страдать из-за тебя, - цокаю языком, обиженно сжимаю губы и качаю головой; каждая гримаса – карикатурна до невыносимости, каждое слово – чеканится звонким скрипом, каждая буква – падает новой каплей крови, - Не подведи меня со следующим вопросом. Расскажи мне, Джим, тебе было больно, когда я умерла?

+2

7

И ждал Он правосудия, но вот – кровопролитие; ждал правды, и вот – вопль.
Ис.5:7

Ты сумасшедшая, Барбара! Ты абсолютно, бесповротно, решительно не в себе!
Скажи, если бы я пришёл к тебе хоть раз за последние два месяца, ты — совсем как  все эти невменяемые ублюдки, любимые питомцы доктора Аркхэма — стала бы рассказывать мне подробности того, как убивала своих неразумных, мягкотелых родителей?
Лезвие быстро проходит сквозь тонкую кожу, капли крови моментально перерастают в уверенную струю, но им всё равно не замедлить металла. Мы оба знаем — не в собственную ладонь ты сейчас вдавливаешь нож, ты наотмашь бьёшь топором по моей шее.
Но ты забываешь, милая моя Барбара, что я и без этого отчаянный смертник. Мой смертный приговор и так подписан твоей кровью.
Когда ты умерла, я стоял посреди минного поля, и земля вокруг меня дыбилась от нарывов. Когда ты умерла, внутри  меня заистерил таймер сердца-бомбы. Я хороший коп, Барбара, но, похоже, плохой сапёр. Смертельно плохой. Год за годом среди трупов, снарядов, воронок взрывов, в урагановой сердцевине я отлично научился трём вещам: не драться без повода, заботиться о чувствах других и делать только правильный выбор — всегда. Когда ты умерла, Барбара, нож разрезал красный провод взамен синего, и на месте меня осталась дыра-котлован и измочаленный взрывом ошмёток плоти.
Но ты не умирала.
Ты не умирала, Барбара. И не умрёшь. Я же обещал оберегать тебя, и не хочу подвести тебя снова, — штатные психологи полицейского управления, которые неустанно талдычат на ежемесячных семинарах "Дублируйте их слова, чтобы быть услышанными. Повторяйте за ними, чтобы вывести их чистосердечное", хором гладили бы меня сейчас по макушке. — Дай мне не подвести тебя. Дай мне спасти тебя.
Четыре года я клялся защищать тебя, и я так зациклился в этой одержимости.  Посмотри на меня, Барбара, я  —  растерянный шестилетний мальчишка, весь в соплях, расцарапанными руками дёргаю мать за юбку. Прежде чем отвести в зоомагазин, его несколько месяцев его учили, при случае, беречь от соседских собак крошечного котёнка. И если ему есть кого винить за неожиданный урок, то что делать мне? Въедливым неоном Готэма в меня влита необходимость защищать тебя, так как же я могу защищать от тебя?
Моя очередь вскидывать вверх руки.
С той лишь разницей, что моя капитуляция не наиграна, мысленно хмыкаю я, ни на секунду не отводя взгляда от Барбары. Она безбожно красива всегда, но теперь — в особенности. Случайно возникшая мысль (когда-то давно зацепившаяся за подкорку фраза, поданная услужливой официанткой-памятью в виде обжигающей глотку похлёбки именно сейчас), будто все становятся красивее, когда говорят о том, что любят на самом деле. Выдрессированный мозг полицейского делает пометку: ещё одна деталь, самое время начать верить происходящему. Убийца, кем бы он ни казался, — отмороженным громилой, обаятельной красавицей за барной стойкой, уморительным старичком или твоей собственной невестой, — всегда остаётся убийцей. Для принятия этого знания мне требуется слишком много усилий, десяток шагов и один перерезанный провод, который, я не сомневаюсь, окажется красным.
Руки Барбары говорят о том, что у неё тоже нет сомнений по этому поводу.
Где-то очень далеко, в самом глубоком подземелье, в самом тёмном и недоступном углу своего сознания Барбара Кин заперла человека. Перешагнула через мёртвые тела своих родителей — их теперь очень удобно использовать вместо коврика, под которым обычно оставляют ключ, и посчитала себя свободной двигаться дальше, до тех пор, пока не придётся снова останавливаться из заливать всё подземелье воспоминаний чьей-нибудь кровью.  Где-то очень далеко, возможно, уже в совершенной другой вселенной сложена уголок к уголку, хранится беззаботная Барбара Кин. Та, которой не нужно вздрагивать при появлении щербатой рожи санитара с иглой, напряжённо вглядываться в любые, складывающиеся в силуэты, блики от неоновых вывесок на асфальте. Не нужно доказывать мне то, о чём я не забываю ни на секунду с самого первого дня твоего заключения. Всё это просто невыносимо и, что самое ужасное, с этим ничего нельзя сделать. Ни один сломанный стул не отвлекает от заволакивающего опасения, а открытые окна не позволяют избавиться от одышки.
—  Опусти нож, Барбара.  Я обещаю, я не сделаю ничего. Я не выдам тебя полиции. Ты не вернёшься в Аркхэм. Я... — Оттягиваю рукой узел галстука, освобождая шею. Со свистом вдыхаю сквозь сжатые зубы, будто висельник, пытающийся на полную использовать жалкие секунды между двумя приступами удушья.  — Что ты хочешь, чтобы я сделал?
Ты убийственно сильно  хочешь уложить меня на своё Прокрустово ложе и не желаешь понимать: все мои кости вышли из суставов, все жилы уже вытянуты до предела, но сколько ни распинай, сколько ни растягивай — я так и  не смогу соответствовать твоей задумке. Я так часто не оправдываю твоих ожиданий, что мы оба, должно быть, держим это за дурную привычку. Квиты?
Всё нормально, Барбара, всё нормально, — я не опускаю руки, хоть в правой уже начинает отдавать дискомфортом. Делаю два пробных шага. — Нам нужна аптечка, она — в ванной. Мы можем сходить туда вместе. Смотри, я иду впереди и не совершаю резких движений. Я не хочу, чтобы ты причиняла себе вред.
Говорю так поспешно, будто сам Нигма долгие месяцы натаскивал меня в том, в чём (не считая, конечно, зубосводительных загадок) является профессионалом. Добавь ещё скорости, и мне самому захочется отмахнуться от этого зуда, как он назойливой мухи — условный рефлекс всех собеседников Эда. Смешно-то как, господи.
Когда я — да, в тот самый первый и последний — решительно рвался в Архкэм, чтобы увидеть Барбару, Харви сказал:  не отвечай ей, не разговаривай с ней, она утянет тебя на дно. Харви Буллок читает так много утренних газет, что сам может начинать писать гороскопы.

+2

8

Сердце моё, разве тебе не тошно? Разве тебе не надоело выдумывать нелепые оправдания, выстраивать эмоциональную защиту по учебнику психологии для первокурсников в захолустном колледже? Милый мой, любимый мой, единственный мой Джим, твой нелепый панцирь уже хрустит под каждым моим словом, будто под прессом, с каждой секундой новая трещина трагическим изломом рассекает твою деланную оболочку  - и не остается ничего, останешься – только ты.
- Видишь, как просто играть по правилам, - смех в полный голос разбивает твоё сердце, да, Джим? Поэтому я буду смеяться ещё громче.
- Ты боишься, Джим? – пальцы жмутся в деревянную рукоять, и мне откровенно жаль, что она лакирована с таким совершенством, и нет шанса вогнать себе занозу под ноготь, чтобы наконец разразиться истошным воем. Или хотя бы заскулить. Но я не хочу менять самую нелюбимую маску цирковой улыбки, в которой моя любовь видит чужое эхо, я же нахожу себя. Отвечай, Джим, правила просты, отвечай.
Do you call yourself a fucking hurricane like me?
Pointing fingers cause you'll never take the blame like me?

Кровь лоснится по рукам, бежит по предплечьям, собираясь вязкой алой жижей в локтевом изгибе, пропитывая насквозь белоснежную, бесстыдно накрахмаленную рубашку, и я завороженно наблюдаю за каждым проявляющимся пятном, словно за кляксами Роршаха. Джим, где ты видишь кролика – я вижу выпотрошенное животное. Мне влажно, мне неприятно, мне липко, недовольно стягиваю рубашку, не выпуская нож из рук, и безмолвно бросаю её Джиму в ноги, как проклятую. Пальцы левой руки широко растопырены, и я намеренно напрягаю едва ли не поврежденные сухожилия, чтобы тетивой натянуться в экстатическом болезненном приступе. Вид собственной крови вводит в состояние транса, гипнотически воздействуя на каждую клетку мозга, и я замираю с оторопелым выражением лица. Остекленевшие глаза округлены, сердце едва бьется, рот чуть приоткрыт, а взгляд выражает одно  - полное отсутствие. Если бы душа могла задохнуться, она задохнулась именно сейчас. На миг, на невыносимо нескончаемый миг, в котором я потеряна, как ребенок на городской площади во время ярмарки. Доктор-доктор, это называется отчаянием? В налетевшей тьме кто-то вскрикивает, кто-то зовет, и тысячи голосов плещутся во внутренней пустоте – я здесь, Джим, зачем ты говоришь со мной так, зачем ты делаешь это со мной. Неистовый вопль разрывает изнутри, и я стою остолбенело, мёртво. К чему ты взываешь, милый Джим, что ты хочешь найти во мне? Он говорит так тихо, говорит так медленно, и я подбитым животным жмусь в заросшие паутиной углы своей памяти, где мы ели пекановый пирог, а я смеялась, что теперь Джиму необходимо перейти в патруль, чтобы сгонять фэйрмонтские сладости. Где я Джим, нашла тебя, но ещё не нашла себя.
Я умирала, Джим, я умирала - специально для тебя.
И, наверное, мой наивный Джим сочтет, что так, в таком бесцельном взгляде я настоящая – растерянная и давшая слабину. Но меня тошнит – глупость побитых лечебницей нервов. Физически тошнит от каждого слова; так, что хочется вывернуться наизнанку и умереть ровно на этом полу под каждым словом. Джим, ты правда думаешь, что я веду себя так только потому, что боюсь вернуться в Аркхэм? Ты правда думаешь, что успокоишь меня тем, что наплюешь на свои полицейские клятвы и не отведешь меня в наручниках в участок? Джим, ты правда думаешь, что это вообще может меня волновать, если в первый день своего освобождения я пришла к тебе? Только к тебе, мой любимый офицер.
Джим, ты правда считаешь, что всё так просто?
Нож мерцает ласковым металлом, и я снова не сдаюсь. Вывожу острием сквозь багровые разводы на предплечье крепкую букву «А», за ней – страшнейшую «Р» и выглядываю исподлобья в сторону мистера полицейского, подмигивая каждому дернувшемуся мускулу на его лице, улыбаюсь всеми чертами лица. Капли податливо тянутся за лезвием, рука норовит проткнуть кожу, но слишком рано резать, Джим, ты почти научился играть.
- Что я хочу? – голос фальшиво оживлен; квартира, дом, целый город сотрясается от истошного смеха, что, наверное, тянет заткнуть уши – с таким звонким скрипом, с такой намеренной протяжностью, Джим, я смеюсь над твоими словами, ты даже не представляешь, как в действительно это смешно, - Чего же я хочу… - тяну заискивающе, словно двадцатилетняя девица, выбирающая себе подарок от состоятельного любовника – знает ведь, что попросит самую бесстыдную роскошь, так зачем спрашивает?
Я, Джим, хочу, чтобы ты был самим собой. Как это сделала я. Но ты ведь никогда это не сделаешь, мой суженый?
Делаю шаг навстречу, развинченной походкой балансируя на одной ноге, растягивая каждое движение на сотню напряженных мгновений, нож всё еще в руке, а капсула – во рту, и кто теперь спасет тебя, Джим, кто спасет меня? Я улыбаюсь ему открыто, без осечек, посмотри на меня, Джим, я ничего не боюсь. Смотри.
- Что я хочу… - упорно смотрю в пол - смотри, я совсем как девочка, выбирающая самую сладкую конфету, - Хорошо, Джим, я честный игрок. Ты выполняешь мои просьбы, значит и я выполню твою, - нож со звоном падает на пол, и пальцами ног я отбрасываю его назад, тот скользит по паркетной доске и закатывается под кухонный шкаф. Я намеренно лишаю себя только обретенной игрушки – может быть, инстинкт самосохранения ещё подает признаки жизни, или нож отзывается рваными воспоминаниями, или, быть может, с ножом – это слишком банально, да, Джим? Мы столько раз смотрели в кино второсортные хорроры, чтобы повторять измученные клише. Левая рука самозабвенно тянется к лицу, и кровавая лента стягивает рот небрежными мазками, капли совсем не художественно остаются на вычерченных едва расслабленной улыбкой зубах. И сумасшедшие, знаешь ли, не думают о бинтах. И пальцы снова позируют кистью, тянутся от одного уголка губ к другому, снова и снова, пока изгибы зловещей уже ухмылки не превращаются в кровавое месиво. И я смотрю прямо в твои глаза, Джим, ты, мой драгоценный Джим, должен выполнять все свои обещания с особенной тщательностью – знай, что яда всегда хватит на двоих.
- Поцелуй меня, Джим.

+1

9

Смотри.
Барбара не произносит этого вслух, но я слышу приказной тон каждой клеткой своего тела. В нём — прежняя Барбара Кин, то и дело напоминающая мне: ещё немного, и она станет миссис Гордон.
Смотри — не говорит мне Барбара, но её голос застилает мне слух, застилает мне разум, оставив действиям застилать мне глаза. Смотри, Джим, смотри — играет она смертельной капсулой: это вдохновение, как оно есть; это искусство, как оно есть; это я и то, что ты любишь во мне. Не отводи взгляда, Джим-несмышлёныш, ты же не позволишь своим глазам упустить что-то единственно важное?
Я смотрю. Я зачарован, я — кобра, раздувающая кожистый воротник при виде флейты. Долгое время мой заклинатель ежедневно бил меня этой флейтой, и теперь я инстинктивно отклоняюсь, пока он играет. Я смотрю. Я — все дети Гамельна, сгинувшие безвозвратно под сладкий зов мастера. Я смотрю, и знаю, что это смертельно, но мною владеет паралич.
Страдай.
В каждом наклоне ножа Барбара велит мне мучиться, и меня сотрясает неиллюзорная боль. С каждой новой алой полосой на её коже я думаю, что хуже быть уже не может, и каждый раз обманываюсь. Сходи с ума, Джим, терпи поражение — феерической наглядности представления Барбары позавидовали бы все цирковые труппы мира. Ты неправ, дурилка-Джим, ты лжёшь сам себе. Открой глаза шире, и ты увидишь весь мир. 
Всё, что я для неё делал, размазано передо мной кровавыми рисунками, брошено бесполезным, как испачканная рубашка, ворохом, которому отказали в доверии. ножевые ранения расцветают на теле Барбары, а боль терзает меня — полчищем жадных падальщиков, презревших тело и взявшихся сразу за душу. Её —  а, значит, и моя собственная (на годы вперёд я приучился видеть нас одним целым) — суть отвратительна мне, так она неприглядна. Я не могу быть объективным, не могу быть правильным, законником быть не могу, пока она рядом. И она понимает это, и оттого ещё, ещё ещё тянется ко мне. Барбара лжёт мне каждым своим словом, каждым своим шагом кривит душой, и  я поддаюсь, я лгу сам.
Дрожащими руками — мокреющими, беззаконными, уродливыми руками — я ещё раз дёргаю галстук на шее, оставляя его болтаться полностью развязанным, я замыкаю бесполезный рот на замок, я больше не несу бред. Здесь всё равно никто не слышит правды.
Иди ко мне.
За секунду до того, как превратиться в подложку жертвенника после языческого ритуала, нарисованный рот взывает ко мне почти привычно. Оставь своё упрямство, соглашайся. Ты слишком замкнут, глупышка-Джим, ты слеп. Не двигаясь с места, Барбара тянет меня за собой в бездну, и я в тысячный раз проклинаю себя, потому что все мои клетки с непомерной отзывчивостью несутся следом за ней. Я  забываюсь. Я напрочь забываю о прошлом, отрекаюсь от будущего и любой таящейся в нём ответственности, у меня остаётся только жалкий  клочок настоящего:  истязательница знает, на что давить, знает, чем манить меня к себе.
Барбара доверительно и близко заглядывает мне в глаза, кладёт руку на щёку. Я не верю этому взгляду, я больше не верю ей, но забываю, что не верить — совсем не то же самое, что не слушать. Вслушиваюсь, и  даже жестокие её слова варят патоку из моей собственной крови. Кровь пузырится, а сердце превращается в огромное восковое яблоко, щедро политое вязким сиропом.
Я вижу приглашающий жест; мне кажется, она издевается.
Отчётливо понимая, что я — шарнирная марионетка в руках моего кукольника, я кладу руку на её кисть, до того беспокойно вбивающую кровь мне в щетину, и переношу на грудь. Плохо гнущиеся пальцы чуть сжимаются, останавливаясь в нескольких сантиметрах от центра грудной клетки, и она кривится, будто это напротив её сердца расположилась маленькая хищная ладонь. Она кривится —  от боли — всего секунду, и снова начинает хохотать. Глядя на меня, вымазанного её кровью, пропитанного её кровью она начинает хохотать, как салемская ведьма на кострище. На мне столько крови, будто Барбара Кин действительно мертва, а я — её убийца, застигнутый врасплох на месте преступления.
Я готов на всё, лишь бы она прекратила, только бы замолчала, и я осатанело выполняю её просьбу. С механической тщательностью медсестры, рисующей на больном йодную сетку, покрываю матрцей мелких поцелуев вспоротую ножом ладонь, прижимаю губы к её запястью — аккуратно, почти целомудренно, целую предплечья с ненавистным клеймом сумасшедшего дома, выцеловываю тонкую линию яремной вены, не помнящим ласки каторжником впиваюсь в губы, стараясь не думать о металлическом привкусе, сгребаю в щепоть светлый загривок, на ничтожное мгновение забирая роль кукловода.
Мне противно. Мне омерзительно. Отвращение жадно и с удовольствием жрёт меня — режет на полосы мои лёгкие, обгладывает мои рёбра, чистит руки от жил, брезгливо выбрасывает кости.
Я могу выполнять любые твои задания, Барбара. Но это не спасёт тебя. Тебе кажется — это свобода, но ты всё ещё в клетке, Барбара.  На тебе всё ещё роба преступницы.  И тебе придётся рассказать мне правду, чтобы я мог спасти тебя. Или убить меня. Потому что я не смогу отпустить тебя. Давай закончим с этим побыстрее?
Ты предлагаешь мне грязную игру, Барбара, и мне остаётся ответить взаимностью. Согласись, лучше бы я оставался холоден по отношению к тебе?
Я улыбаюсь, воображая как мерзко я выгляжу весь в мазках её крови. Я улыбаюсь, воображая, как мозг в мгновение сворачивает все импульсы, а от острого уголка губ до подбородка тянется пенная нить. Я улыбаюсь, потому что у женщина передо мной — смертельное оружие. Я улыбаюсь. Я улыбаюсь. Я почти смеюсь, до блевоты, до того, что чувствую, как от напряжения сводит скулы, потому что оружие теперь у меня.

+3

10

Я дышу так громко, я дышу так часто, я бы, наверное, умерла сейчас, Джим, с особым удовольствием. Отпустишь? Форма человеческого существа теряет любые приметные черты и узнаваемые координаты. Я бы разгрызла эту чертову капсулу, перекатывающуюся на языке так призывно, но давай ещё совсем немного? Какой образ наконец примет моя избитая, изнасилованная форма? В крови ты так красив.
Джим, я же говорила тебе, ты невыносимо жесток, ты ещё более кровожаден, чем я. Тебя никто не видит, тебя никто не осудит – и ты готов слепо сжигать за собой поселенья и истязать детей, ты, бедняга, думаешь, что ты справедлив. Тебе никогда не рассказывали, что страшнейшее зло – ударять по тем, кто любит? Поэтому я так и не чувствовала даже раскаянного покалывания совести за три плюс восемь ножевых в дряхлые родительские тела. Гордилась пресловутой свободой действия я и тогда, когда едва ли роскошная фигура доктора Лесли Томпкинс вбивалась позвоночником в острые углы комода, уж очень напоминающего её очертания  - зачем, Джим, ты тогда помешал мне сделать твою жизнь чище? Рука скользит по непривычно пробивающейся щетине кровавыми разводами, капли забиваются в кожу, сочатся между пальцами – и мне страшно больно, как наждачная небритость врезается под края раны, поэтому я смеюсь громче обычного, я смеюсь так, что полосатая темнота в комнате сотрясается в ужасе. Громадная, живая боль вытягивается и загибается в межреберье, и рука стремится захватить всё, ногти впиваются в шею сильнее и сильнее – никогда так отчетливо меня не подстегивало желание разорвать человека в клочья. И поцелуи отдаются едкими ожогами, я замолкаю с каждым новым, я так люблю твою жестокость, Джим.
Сердце – не моё, конечно же, - бьется с дотошной отчетливостью. Из всех слов в моем словаре, из всех мыслей в моей голове и из всех звуков в этой вселенной я никогда не смогу сложить внятное описание этого благодатного мрака внутри. Любые попытки обернутся отчаянными хрипами и мычанием немого, зовущего на помощь, любое молчание – взглядом безнадежного смертника. Каждый раз, когда близость кажется реальной, мир вокруг внезапно превращается в ту самую осень, когда, потеряв, я осознала, как страшно и невыносимо могу любить только тебя. Каждое утро я мою голову и довожу лицо до предельной красоты – вдруг именно сегодня твое имя будет среди посетителей? Я не верю в «another kind of love - it's easy to forget», доверяю разве только отсутствию места, где тебя нет в моей голове. Попытки вернуть ты+я превратились в скитания одержимого, когда я наизусть заучиваю твои слова и планирую действия на несколько месяцев вперед, а чужая постель оказывается позорным убежищем моей глупости. Нет ничего страшнее, чем отчаянно стремиться властвовать над безусловным хозяином каждой секунды твоей жизни. И я в крови, и ты в крови – мы уже можем претендовать на самых кровавых валентинов?
Я жмусь к Джеймсу Гордону так сильно, словно хочу в действительности задохнуться – только это не требует особенных усилий, потому что в горле комком солоноватая пробка из розоватой слюны и десятка невысказанностей. Руки вьются вокруг шеи, я совсем без сил, я тяну своего детектива вниз, я руками висну на плечах и почти падаю на холодный пол, с задранной юбкой, с улыбкой совсем такой, Джим, которую ты всегда любил.
- Я просто так хотела, чтобы всё получилось, - исповедальный голос смывается визгом тормозов на улице, и я уверена, что от звучания самого страшного в этом городе кто-то  обязательно должен попасть под колеса. И я не знаю, зачем произношу  - каждое гремучее прикосновение пробуждает во мне небывалую жажду насилия над твоим почти святым духом, но на выходе получается только истерзанная девица, то задыхающаяся смехом, то захлебывающаяся слезами, то в агоническом рефлексе обнимающая однажды потерянное. Я врезаюсь в тело Джима, хватаюсь за него, обнимаю так крепко и липну едва не захлебывающими в потоке бреда губами к его подбородку, целую, снова целую, целую, как в последний раз.
И если на секунду сдвинуть эти цепляния, эти немые взгляды утопающего, то за краешком материи выстроится безобразный и уродливый паззл реальности. Где я действительно в робе преступницы, где я совсем отчаялась и где, даже если ради моего полицейского я изменю каждому велению собственной природы, я всё равно останусь в Аркхэме. И скучные доктора будут снова приписывать диагнозы, а потом, быть может, переведут меня в Блэкгейт, где короткостриженная лесбиянка пырнет меня заточкой в первую неделю за вежливый отказ. Назад – не получится, Джим, и заканчивать – нечего.
- Ты знаешь всю правду, Джим, - я хриплю, я смотрю на него поверженным взглядом, говорю кровавым дрожащим ртом, как совсем чужим, как безвозвратно забытым, -  И она в том, что ты ужасно слабый.
И я снова сбиваюсь, я снова захлебываюсь словами, потому что ни одна буква не достойна нашей с тобой любви, Джим – ни одна запятая, и, тем более, ни одна точка. Я хочу сказать, что выбрала тебя, а ты хочешь выбирать закон. Я хочу сказать, что ты слаб, потому что даже не пытаешься понять меня, и что наше с тобой будущее строится лишь на дихотомии принятия/непринятия: тобой – меня. Я хочу сказать, что ты слаб, потому что пытаешься спасти рыбу от утопления, а саламандру - от пожара. Грудь сотрясается от беззвучного смеха, нервозного, страшного, а глаза жмурятся от слишком простого проигрыша.
- Отвечай, Джим, отвечай по правилам. Ты готов меня потерять по-настоящему?
Мир, любовь моя, скроен из закрытых комнат, и всё, чего я хочу, -  это оказаться под замком с тобой.

+1

11

"Проиграй мне", — сбивая дыхание, Барбара говорит абсолютно иную фразу, но слышится именно эта. Искажаясь в каждом звуке, слова щекочутся, сохраняя соль её крови. — "Просто проиграй. Неужели это так сложно?"
Барбаре нужна  власть, нужна сила, и, одерживая победу, она тут же забывает о ней. Она забывает, сколько раз за сегодняшний вечер я бесхитростно проигрывал ей. Она забывает, что я — полицейский, укрывающий от правосудия душевнобольную преступницу, — проигрываю ей прямо сейчас. Терплю безусловное поражение каждую секунду, пока моя безумная женщина, словно дьявол, прижимается ко мне всем телом, и шепчет на ухо, обжигая дыханием кожу, снова и снова, растягивая слова так, что от одного только голоса бегут мурашки по спине:
"Всего разочек, Джим. И мы в расчёте."
Какой тут расчёт, боль моя, если я просил о помощи, а судьба, как типичная готэмская блудница, подбросила мне столь отвратительное решение проблемы в виде змея-искусителя, уже запускающего пальцы под рубашку, хватающегося за пряжку ремня. Требующего капитуляции (ещё и ещё) с такой глумливой ухмылкой и обвинительным блеском в холодных голубых глазах, вечно чуть прищуреных, ловящих каждое движение и готовых с жадностью уцепиться за малейшую слабость, которую я покажу.
Или, может, дело вовсе и не в словах? Совершенно не в словах, а в этих ошеломляюще настойчивых руках, изучающих тело и в податливых губах, которые невозможно не целовать до тех пор, пока сознание совсем не потемнеет. Или, может быть, ещё в чём-то. Но кто как не я проигрывает ежесекундно, жутковато хватаясь окровавленными пальцами за белёсые пряди в своей тёмной, едва освещённой квартире?
Уловив секундное послабление, я толкаю Барбару вниз – её ужасная, отталкивающая, отбивающая любое желание роба, и без того неприлично короткая, задирается её больше, обнажая гладкую кожу точёных белых бёдер. Я  безобразно путаюсь в рукаве пиджака, ловя эти детали краем глаза, уголком сознания – крошечные ступни, тонкие щиколотки, синяк над коленкой, молочную кожу на границе последней серой полоски. Несдержанно дёргаю застрявший рукав –  ткань трещит, и симультанно треску из горла вырывается сиплый свист, мне приходится закусить щеку, чтобы не позволить ему перерасти во что-то более громкое. Последняя пуговица на рубашке не выдерживает и отлетает, Барбара хихикает так, как обычно хихикает влюблённая женщина, прощающая партнёру любую неловкость, даже когда во всех его действиях не больше секса, чем в сухой старухе с ночным горшком в артритных руках.
Совсем как у меня. Мне всего лишь надо хоть что-то сделать с её раной, хотя бы перевязать рубашкой. 
Это, на самом деле, какое-то незнакомое и очень болезненное ощущение: когда женщина в твоих руках настолько близка, что объятий не хватает, и от невозможности срастись с ней, на целую вечность став одним целым, выворачивает суставы. В таком состоянии принято шептать бессвязный бред, вроде "никуда не отпущу", но горькая правда гласит, что я не имею права даже на эту фразу. 
Я не просто сложил оружие, Барбара, я в шаге от пропасти. Я ощущаю, как половина ступни зависла над бездной, и теперь даже попытка отклониться назад может оказаться губительной. Стоя над пропастью, я забываю ровно дышать, сохраняя баланс. Я готов к прыжку.
Справившись с перевязкой (это даётся мне даже быстрее, чем на войне), я прижимаю Барбару к себе и целую в макушку — так легко, как только могу. Обманчивое умиротворяющее спокойствие, словно никто из нас не надрывал душу пару минут назад.
Женщина сердится, чувствуя, что окончательно теряет нить управления. Да и вообще нить происходящего (ну давай вообразим, что это я мечусь между гранями биполярного аффективного расстройства). Как любит выражаться Буллок "как получилось, что я вне канвы следствия?". Моя маниакальная любовь снова наливается враждебностью и психозом, ударяясь в игру в вопросы, а я непростительно долго молчу. Так долго, что будь мы на допросе, можно было бы без колебаний чеканить "виновен по всем пунктам".
Прямо над головой нетерпеливо всхрипывает телефон, и почти сразу крякает автоответчиком.
Гордон, какого хрена не берёшь трубку? Гроган… — Мне приходится вывернуться на грани естественности, чтобы удачно пнуть тумбу, с которой механический голос напарника лютует в честь ночного дежурства. Нахрен тебя и нахрен Грогана, Харви.
Телефонный Буллок затыкается, но именно это вырывает меня из вакуума кататонии. Я повторяю последний вопрос Барбары, и в голове будто щёлкает тумблер. Я стараюсь, безысходно стараюсь сдержать смех, но ничего не выходит — фыркаю, мелко трясусь и зажимаю рот свободной рукой, но всё бесполезно.
Ты думаешь, после этого мои дела смогут пойти в гору? — в моих словах должна бы чувствоваться горькая ирония, но икающий, лающий смех душит глотку.
Я неблагодарный ублюдок, душа моя, и вместо ожидаемой исповеди всхлипываю, хрюкаю и никак не могу остановиться. Стоит вдохнуть, смех снова взрывается во мне. Гулкая пощёчина возвращает меня к жизни, как старшеклассницу-истеричку. Барбара жаждет своих ответов и, видимо, для сохранения ясности моего сознания впечатывает острую пятку прямиком мне в живот. Я даже не знаю, что отрезвляет сильнее — неожиданность, или то, что удар выбивает из меня воздух.
Не готов, Барбара.  Я, чёрт тебя дери, ужасно слабый. И, чёрт дери меня, не готов. И потому прошу: уезжай из Готэма. Утром же, первым рейсом до Метрополиса.  Барбара, ты... ты сама не знаешь, чего требуешь, правда. Ты сделаешь себе только хуже.
Или ты хочешь, чтобы я просил тебя стать моим антигероем, Барбара? Чтобы я, как помятые инспектора чёрно-белых нуарных фильмов проводил жизнь в бесконечной гонке за единственным непримиримым противником. Просыпался в полуподвальных номерах дешевых гостиниц, говорил небритому отражению, что давно пора выйти из этой дерьмовой игры, надвигал поглубже шляпу, драл себе лёгкие тоннами сигарет и, раз за разом не успевая всего на секунду, кричал тебе, насмешливо машущей мне рукой из окна удаляющегося автомобиля "Я не перестану преследовать тебя никогда!"
Ты же не зря меня целовала так, как иные в последний раз дышат?

+2

12

Сознание мечется забитым диким животным от безумия бессмысленных игр до отчаяния влюбленной школьницы. Я бьюсь из пятилетнего возраста в отчаяние кризиса среднего возраста, я ударяюсь в границы собственных мыслей, как бьется пойманное в банку насекомое. Ты доволен, Джим, ты этого хотел?
Однажды – совсем давно, когда наши отношения были так же молоды, как мой срок в Аркхэме, – я ушла от Джима. Безобразно опустошила полторы бутылки небиолло, закатила невыносимый скандал и, проклиная на самом деле себя, зачем-то упрекала Джима. Очарованная, ограниченная собственной пьяной истерикой, я зачем-то отправилась к Монтойе, снедаемая пустыми слезами и нелепыми объяснениями. Мне, знаешь ли, всегда казалось, что ты не до конца идеален. Понимаешь, ты всегда был настолько идеален, что я то и дело находила у тебя новые недостатки: постригся как-то неудачно, носки после стирки не складываешь вместе, в город другой не готов со мной сорваться в любой день, и мнешься всё в этой форме, выискивая пути к извечному героизму. А потом знаешь, как это бывает, зазноба моя? Понимаешь, что по-другому, с другим, где-то в другом месте – просто невозможно, потому что паззл сложился и склеился.
Trouble is my middle name
But in the end I’m not too bad

Я не удерживаюсь и нелепо хихикаю совсем невинным девичьим смехом, путаясь в какой-то ткани, то в руках, то в навязчивых легкомысленных смешках, словно нет никакой крови, нет никаких убийств и Аркхэма, словно  принцессье платье нашло свой день, и мы торопливо раздеваемся на долгожданном побережье. Джим, это было бы так хорошо, Джим, почему мы здесь? Я по уши, Джим, погрязла в уродливых психопатах, многочисленных лезвиях, террористических планах и это, наверное, не остановить. Представь, что убийство доставляет удовольствия больше, чем ненасытное вколачивание тела любимой женщины в постель? Твоей голове, мой безупречный детектив, просто так не хватает разрядки.
Звонок гремит оглушительно, я ударяю оглушительно. Мне так скучно, Джим, мне скучно каждую секунду, я так хочу большего – я знаю, ты можешь. Мы двигаемся в верном направлении, мой самый драгоценный, и впиваюсь всё ещё инфернально-окровавленными губами в ключицы, размашистой дорожкой прочерчивая путь по шее, чтобы упереться в щетину.
- Тебе идет небритость, Джим, - выпаливаю жарким шёпотом куда-то между мочкой уха и шеей, впиваясь пальцами в напряженную, вопиюще усталую спину. Мне кажется, я не смогу услышать больше ни единого слова, я одичавшим моряком каждый раз представляла одни единственные поцелуи, одно единственное тело, Джим, и как тебе не стыдно доводить женщин до такого, мой милый хартбрэйкер? Какую прелесть приобретает самый страшный из городов, когда тебя-выпускницу целует самый дурацкий, но самый желанный парень старшей школы! Какие выясняются вещи!
Ты, Джим, сейчас так бесстыдно чист, что, наверное, самый изощренный садист бы постыдно спасовал перед твоим взглядом. Знаешь, чего я хочу? Я бы хотела резать твои руки и жадно слизывать кровь, чтобы в глазах у тебя мутнело, а челюсть сводило от боли вперемешку с отвращением. Я бы хотела довести тебя, Джим Гордон, до такой дьяволической степени отчаяния, когда ты готов ударить любимую женщину – наотмашь или даже прикладом в висок. Но ты, моя любовь, погасишь меня своей преданностью, и я уже дважды в забытьи чуть не проглотила капсулу в удушливо-сбивчивом ритме дыхания от каждого твоего движения навстречу. Я, знаешь ли, всегда знала, что ты не сдержишься, Джим, но я ставила на твою стойкость и никогда – на свою.
Слыша его голос, я снова и снова разъединяюсь с миром. Дурацким миром, Джим, жестоким и невыносимым миром, который ты защищаешь так же безрассудно, как зачем-то любишь меня вне всяких условностей. Любишь же, да? Руку перетягивает смятая рубашка, я зачем-то пытаюсь сжать ладонь и смотрю на неё ошалелым взглядом через плечо офицера, припираясь телом к каждому ощутимому стуку в прилегающей к моей грудной клетке. Ты говоришь и говоришь, шибко раскидывая толпу, бежишь вперед паровоза. Я, знаешь ли, не очень хочу знать, что будет с тобой и что будет со мной. Тебе звонит твой недалекий напарник, а мне завтра взрывать телестудию, разве может быть пара чуть более идеальная, чем мы с тобой?
- Глупый Джим, - я хохочу прямо в шею, я хохочу так громко, что ему снова хочется отстраниться, но мне беззастенчиво смешно, мой рыцарь печального образа, и я заливаюсь смехом снова и снова, потому что… Черт возьми, Джим Гордон, что может быть абсурднее, чем посоветовать мне уехать из города? Растянутые в развязной улыбке губы вереницей бесцеремонных поцелуев в лицо складываются в созвездие, и я прижимаюсь губами к чужим, зубами хватая кожу, издеваясь улыбкой так храбро, что мне бы проиграл самый отвязный циркач. Ладони ноют, почему-то – обе, и скользят, сжимая предплечья, к запястьям, сжимают их сильно, поднимают руки наверх и навязчиво подталкивают. Я, Джим, смотрела слишком много дешевых фильмов, а жизнь, увы, склонна подражать искусству, и хохот мешается с блудливой беспорядочностью вдохов и выдохов. И усталая грудь вздымается снова и снова, я задыхаюсь собственным смехом, я срываюсь на кашель, но упорно придавливаю мужское тело, прямо на лопатки, Джим, теперь всё по-настоящему, ты повержен – располагаюсь распутно сверху, коленями упираясь в отчего-то страшно ледяной пол. Я перекидываюсь в другую плоскость так быстро, Джим, понимаешь, перекидываюсь из одного настроения в другое – ты же знал, да? Амальгама безумия мерцающих глаз отражает только вечно скованную мимику Гордона, я, наверное, так и не отводила от него взгляд на протяжении всего вечера – разве есть, на что ещё смотреть? Разгоряченные бедра прижимают корпус моего детектива к земле, я так довольна, я так хочу придушить тебя прямо сейчас, моя любовь, но, увы, дальше будет слишком скучно, как ни банально – без тебя. Руки тянутся к пряжке ремня, как трогательно, Джим, всё тот же ремень, ты так стабилен, а я так привычно-умела, что расстегиваю его в считанные секунды, перекидывая кожаную ленту через разалевшееся тело бинта.
- Как думаешь, Джим, тебя бы посадили за сокрытие преступницы? – наклоняюсь и шепчу сквозь зловещую улыбку, - Или, может, просто отобрали значок? – ремень черным хлыстом обвивает мужские запястья над головой, и я смеюсь, Джим, ты такой смешной, - Как думаешь, Джим, ты действительно можешь спасти этот город, если не можешь справиться с собой? – и я прижимаюсь прочнее, я стягиваю полицейские руки туже, я впиваюсь зубами в хрящ ушной раковины, это так правильно, Джим, разве может быть иначе?
Мы двигаемся в верном направлении, Джим, мой путь – всегда будет и твоим, и не говори мне больше, что я ошибаюсь.

+1

13

Я бы отправился не только в Блэкгейт, но и головой вниз вмерзал бы в лёд в каком-то там круге ада. Если бы только это могло уберечь тебя от твоих демонов, Барбара. — Смешно представить, каких-то полгода назад моя (тогда не ещё болезненная) любовь сама объясняла опускающему руки офицеру Гордону, почему он не имеет права останавливаться. — Неважно, сколько раз мне придётся проиграть, я же просто выполняю свою рабо... что ты... что ты делаешь?

Ты хоть понимаешь, Барбара, как это неправильно?

Если остановиться, выдохнуть, и изловчиться посмотреть за окно, можно привычно увидеть чью-то нормальную жизнь — в окнах приставленного почти вплотную дома напротив, внизу на живущей в полную масть круглые сутки улице. Там за окном (вслушайся только!) восемь миллионов людей, и восемь миллионов законов, по которым и мы могли бы... Восемь миллионов думают о своём, составляют планы на завтрашний день. Кто-то из них запоздало бежит к семье, кто-то бежит от драки. Кто-то как раз сейчас рождается, и кто-то доживает последние минуты. Кто-то мечтает о том, что вот-вот отправится в отпуск, или впервые лижет цветной кругляш смайла. Кто-то на крыше высоток жилых кварталов докуривает сигарету, кто-то думает, прыгать ли ему внизу, а кто-то, следуя чётко продуманному плану, зубцами плоскогубцев вспарывает изоляцию проводов детонатора бомбы, которой завтра надлежит вселять страх в каждого из восьми миллионов.

И даже это... более правильно, чем ты и я. Барбара, ты понимаешь, какая это патология?

Доверять себя рукам человека, который, целуя в шею, прикидывает, сколькими способами мог бы убить тебя. Это такая же глубокая бездна, как кровопролитие. Этот наркотик опустошает разум и встряхивает душу не меньше, чем само убийство.
Между диваном и свёрнутой тумбочкой не так много места. Барбара наседает, а зрачки у неё отчего-то такие безразмерные, и можно даже забыть, что моя погибель на самом деле катастрофически голубоглазая. С чего бы, думаю я, но мысль обрывается, стирая мир вокруг, и становится наплевать. Секунда — и я мало чем отличаюсь от разбросанных рядом моих же вещей. И мы все жмёмся друг к другу — пиджак и телефонные провода, штаны и раскалённые бёдра, отдельные части в попытке создать целое. Причиняя друг другу боль жёстким и неумолимым ритмом, пугая друг друга непривычно чужими лицами и эмоциями, более бесстыдными, чем мы когда-либо друг в друге видели. Застревая друг у друга в горле, застревая друг в друге, толкаясь друг в друге, толкаясь снова и снова, возвращая всё неполученное. 
Я по-прежнему думаю, что Барбара, Барбара, как и все, хочет залезть мне под кожу, и даже, может быть, ей это удалось.  В конце концов кожа всего лишь оболочка, защищающая уязвимые ткани и пульсирующие органы от сторонней агрессии. И эти руки — самая большая угроза, когда либо нависающая над моей жизнью.
Ладонь Барбары слишком горячая — заставляет кожу вздуваться ожогами, прожигает до самого позвоночника. Я отчаянно борюсь с инстинктивным желанием отстраниться, и мышцы живота подёргиваются. Барбара чувствует это, она не может не чувствовать. Как и то, что ещё немного и крайнее возбуждение перекроет мне кислород. Кто-нибудь нормальный сейчас предложил бы запудрить всё это пошлой эмоциональной шелухой, но Барбара скалится прожорливым зверем, выжигая ладонями то ли свои инициалы, то ли — опять, рефлекторно — символы клятой лечебницы.

Ты же, как и я, понимаешь, как это анормально, любовь моя?

Любовь ли? Вокруг так много историй, рассказанных по правилам, что я всё время забываю: эта история — не о любви. Здесь не будет о любви даже когда пальцы связанных рук очертят силуэт Барбаты, лягут на рёбра и заскользят ниже. Когда мои руки не остановятся на её бёдрах, нет. Привычного всем романтического шаблона не будет и в то время, когда тела будут взрываться от напряжения, от столкновения двух противоположных, безжалостных и сокрушительных сил: правильного и неправильного, порыва и необходимости, лиха и добра, здесь и нигде. Мужчины и женщины. Убитых и убийц. Тебя и меня, тебя и меня.
Дважды Барбара не попросит — она не попросит больше поцеловать её, когда можно молча брать своё. А я никогда не буду нуждаться в этой просьбе острее, чем в этот самый момент. Но нужда — никогда не то же самое, что необходимость. И эта история не из тех поучительных штуковин, в конце которых жирно выделена мораль.
В нашей с тобой историй, моя сумасшедшая, есть только цепочка событий, следующих одно за другим и, как бы ни казалось обратное, чертовски непредсказуемых.

И разве ты не думаешь, Барбара, что это до болезненного не по правилам?

Впрочем, если бы в нашей истории была мораль, она могла быть такой: не всем удаётся получить от жизни то, чего, как они думаю, им хотелось. Или такой: в конце концов проиграют все.
А, возможно, её десятилетиями спустя озвучит какая-то популярная группа: she'll eat you alive.
Любовь, любовь сожрёт нас заживо, Барбара. Снова.
На мгновение становится беспробудно тихо. Мир вокруг замирает, статистика собирает цифры и данные, и до нашего падения остаётся пара секунд. И как только всё рухнет, с грохотом разбиваясь о кучу ненужных новых условий — всё опять начнётся сначала. Я жду, блики энергосберегающей лапмы с кухни по-больничному выбеливают половину лица Барбары, вторая половина тонет во тьме, всё пульсирует, в ушах грохочет кровь, и это так странно правильно, так полно жизни, что..
Всего мгновение — и всё опять приходит в стремительное движение. Я, в кои-то веки отпущенный своими страхами, своими заповедями, витаю в воздухе и в кои-то веки не ищу себе места, отдаваясь всецело своему нежеланию выживать при невероятном желании жить.
Барбара явно чувствует себя победителем — светлые волосы встрёпаны, грудь тяжело вздымается, и усмешка превосходства никак не сходит с её лица. Мне кажется, что я должен что-то сказать, но слова не хотят лезть из пересушенного горла. Тишина продолжает медленно растворять в себе все остатки напряжения, отдавая взамен — лишь на короткое мгновение — ту дрянную  каплю спокойствия с примесью совершенного бессилия.
Кровь на щеке Барбары начинает засыхать, я, инстинктивно, не задумываясь, тру её пальцами, снова запрокидывая немеющие в запястьях руки — и как спотыкаюсь. Просто женщина выдыхает, закрывает глаза, прижимается щекой к ладони, и в этом столько щенячьей нежности, что меня стопорит. Я физически чувствую, как меня сдавливает диском между блоками тормозов, потому что иначе — как ни выкручивай руль — мы слетим на обочину.
Как больной с последней стадией деменции я внезапно понимаю (вспоминаю), что должен сказать.

И, прошу, не говори мне, какая это постыдная ошибка, Барбара.

Уходи. Уходи сейчас.

Помнишь ту невразумительную присказку из детства: "Идут на горку Джек и Джилл, несут с собой ведёрки. Свалился Джек и лоб разбил, а Джилл слетела с горки"? Я, кажется, только сейчас понял, как всё было на самом деле. Это Джилл, она споткнулась первой, она споткнулась, стала заваливаться вперёд — так, что точно счесала бы подбородок, но уже в падении рука с ведёрком зацепилась за аналогичное Джека. И они запутались, как только могут запутаться двое, которым никогда уже не выпутаться назад. Джек свалился, он свалился и разбил лоб. И когда Джилл скатилась с горки, а Джек приземлился рядом с ней, их пальцы сплелись в один кулак. Она прижалась губами к его окровавленному виску — и было совсем непонятно, чья именно это кровь. Да и неважно, в общем-то, было.

Потому что это всё равно было неправильным.   

+2

14

Любовь, душа моя, конечно же любовь. Что, если не любовь, может разрывать внутренности на части от непреодолимой, всеохватной ненасытности? И эти фантазии, Джим, эти фантазии я глотаю каждый день вместо разноцветных таблеток от той надоедливой медсестры, горстями, захлебываясь, до дна. Ты думал обо мне, Джим? Предавался фантазиям? Может быть, вспоминал, как хорошо бывало? Я разыгрываю десятки сценариев каждое утро в своей палате-камере, я верчусь перед единственным зеркалом (на самом деле, стеклом в двери кабинета санитаров), сжимая подол полосатой юбки, и воображаю, что на мне сейчас – то самое свадебное платье, а джинджер еще минута – и поведет меня вместо отца-пока-пока-папочка-ты-умер к алтарю. Эй, как ты думаешь, Джиму понравится фата или это слишком вульгарно? Не на шее, в качестве аксессуара! Я буду сиять, как на первом свидании, и, знаешь, там ещё Сайонис, тот самый Аркхэм – тебе точно понравятся гости невесты. И я буду повторять девичье «согласна», пока рот не пересохнет, пока скулы не сведет, а ты, мой милый суженный, не подхватишь дрожащее от счастья тело в потоке новых и новых поцелуев. К твоим губам – точно любовь.
Я дышу в мужские губы так тяжело, что, кажется, сейчас задохнусь от нервозной лавины, до того доступна близость, вылощенная многочисленными альтернативными вселенными, где каждую ночь мой милый детектив раздвигает только мои ноги, а каждое утро, под рыхлый рокот любовных признаний, я варю кофе, конечно же, исключительно ему. Я, Джим, несомненно всё ещё твоя девочка – с приторными мечтами и совсем глупыми желаниями, вечно капризная и пытающаяся перестроить тебя. Ничего не поменялось, мой ангел в полицейских доспехах, ты видишь только поверхность, судишь по черному и белому – разве я удивлена? Я та же самая голубоглазая блондинка, Джим, неужели ты не видишь? В поцелуях – не чувствуешь? В прикосновениях – не вздрагиваешь от того самого, что составляло твой смысл? Смена мотивационного ракурса не меняет сути вещей, детектив, а, как тебе, надеюсь, говорили в школе – от перемены мест слагаемых сумма не меняется. И если позиции е1 и е8 разрушатся, будь я в Аркхэме, а ты – в Блэкгейте, это всё ещё будет называться любовью.
Мой Джим, мой правильный и дурацкий Джим, который совсем не может принять живую реальность, мой Джим так груб.
- Ты разбиваешь мне сердце, Джим! – голос срывается на пронзительный рев, я прижимаюсь к нему снова, стискиваю пальцы кольцом вокруг запястья и норовлю его сломать – только бы были силы, - Ты разбиваешь его снова, - детским расстроенным голосом я почти кричу в приступе невыполненного каприза. И шумный, деланно разочарованный – как можно быть таким плохим мальчиком? - выдох разбивается о плотно сомкнутые губы Гордона, я вызывающе провожу языком влажную полосу от подбородка до носа. Градация эмоций от напыщенной насмешки до агрессивного подавления отдается легким чувством головокружения, и я, глубоко вдыхая, тетивой натягиваю позвоночник, мол, смотри, Джим, как я прямо сижу. Всё, как ты учил. И я довольна, Джим, ты даже не способен помыслить пределы моего раскрывшегося в своей полноте самодовольства. Твоё «нет», Джим, уже перекрыл десяток «да», твоё «нет» звучит теперь особенно сладко.
Ты же знаешь, что девочки с разбитыми сердцами мстят с особой изощренностью, - подернутое мраком помещение орошается новым приступом раскатистого смеха, и я медленно поднимаясь с пола, придавив всего несколько секунд напряженное плечо мистера Гордона. Я знаю, что ещё два ловких скольжения бедрами, ещё одна прикусанная губа и сжатая на брюках ладонь – и ты сдашься, Джим, ты сдашься так страшно, как никогда не сдавался, но мне нужно не это.
В конце концов, должна же Барбара почти-Гордон быть достаточно гордой?

- Как же тебе не скучно, - хмыкаю с демонстративным недовольством, без капли злобы – её ли ты хотел увидеть? Я так непоследовательна, моя любовь, я так хаотична даже в своем повествовании, что кроме любви к тебе – что вообще ты можешь ждать?
Потому что крамола, мой милый Джим, - твоё любимое блюдо. Жизнь во мне бьется пьяно и легко, а мой полицейский так любит всё усложнять, так любит следовать правилам, что, кажется, он живет в рамках самостоятельно выстроенной морали – с каких пор, Джим, твоя непреодолимая страсть стала такой недопустимой? Любовь моя разбивается на тысячи кусочков, любовь моя не знает, как совместить Себя и То, Что От Него Требует Мир, да, родной? Любовь моя совсем не может жить в согласии с собой, потому что всё, что он самом деле желает, поедено публичным осуждением, кровью и аркхэмских безумием. Той самой крамолой, размеры которой так велики, свобода которой так безгранична, что твое выстроенное справедливостью сердце замирает на пути первого круга кровообращения.
Правая ладонь исступленно жмется к левой, сжимая и разжимая ткань рубашки, сможешь ли ты соврать, если кто-то напрямую спросит – укрывал ли ты, Джеймс Уоррингтон Гордон, в ночь с пятого на шестое февраля Барбару Элейн Кин? Я медленно опираюсь руками о спинку дивана, вытирая поросшие едва сухими коричневыми разводами руки о тканевую обивку – с особым наслаждением, не буду же я идти по городу в крови? Ты так боишься пропасти, ты так много думаешь о своем невнятном балансе, что совсем не заметил – ты уже на самом дне, и все козыри – в моих словах, в моих порезах, в твоем – пьяном отчаянии.
- Не смотри на меня так, Джим, я уже ухожу, - растерянно развожу руками и делаю несколько шагов в сторону выхода, попутно задевая плечом Гордона и останавливаясь рядом. Я шепчу, я шепчу со всем возможным коварством, которое греет мое существо или было увидено в дешевых мыльных операх – я играю свою роль, Джим, а ты очень плохо распоряжаешься своей любовью.
Пасть окна дышит разноцветными ночными огнями, Джим, как думаешь, никто не украдет меня по пути домой? Каково будет разочарование узнать, что твою порочную любовь искромсал на кусочки второсортный бандит! Это тебе, конечно же, не смерть под полицейской пулей или ради нового аркхэмовского перфоманса, Джим, это будет слишком обидно. Но меня ждут, Джим, меня всегда ждут, даже если это не ты.
Пальцы тянутся в рот, и я кончиками пальцев извлекаю пузатую пилюлю ровно перед глазами Гордона, размеренным движением преодолевая траекторию ровно до строгого рта моего офицера.
- Хочешь? – заискивающе вздергиваю брови с гулкой улыбкой и перехватываю его ладонь, вкладывая в лопасть пальцев героиню этого вечера, - Держи, оставлю тебе на память, - зажимаю руку в кулак с такой звериной лаской, что остается только прижаться к необходимому телу и уткнуться лицом в жаркую шею. Мне не страшно, Джим, видишь, я доверяю тебе, губами, прижимающимися к шее, руками, смыкающими руки, глазами, крепко закрытыми, я доверяю тебе.
- Ты пожалеешь, что не поддался, Джим. Я слишком сильно люблю тебя, чтобы оставить, - и слишком сильно люблю, чтобы удержаться от прощального поцелуя – так, чтобы приподнять носок в традициях фильмов пятидесятых, так, чтобы ты никогда не помыслил, будто он последний, так,  как целовать могу только я, Джим, только я тебя могу целовать.
И я даже закрою за собой дверь, и, как сильная девочка из печального романа, побегу не оборачиваясь. В этой ночной истории, как видишь, любовь – наша, слова – твои, а кровь – моя.

+2


Вы здесь » ARKHAM: horror is a place » CITY STORY » you're my favorite show


Рейтинг форумов | Создать форум бесплатно